Живые и мертвые - Страница 100


К оглавлению

100

— Прости… — Он повернулся, лег на спину и спокойным движением дотронулся до Машиной руки.

— Да разве я для того?..

— Все равно прости!

Он замолчал. Молчала и Маша.

Ему казалось, что она думает: что же теперь делать? Но она думала о другом.

Она думала обо всем, что он пережил, и спрашивала себя: перенесла бы она все это, очутись на его месте? Наверное, не перенесла бы… Она вспомнила все бессонные ночи, когда она гадала, что с ним там, на фронте; сколько раз казалось, что его взяли в плен, то казалось, что в него стреляют, то казалось, что он где-то ранен, и мечется в бреду, и кричит ей: «Маша! Маша!» — и стучит зубами о край жестяной кружки. И вот почти все, о чем она думала, — правда: в него стреляли, его ранили, он был в плену, он просил пить и кричал: «Маша! Маша!» — и задыхался от жажды, и некому было перевязать его.

— Что ты молчишь? Что же мне, по-твоему, делать? — спросил Синцов.

Она придвинулась и, положив его забинтованную голову себе на колени, сказала:

— Я не знаю. Ты, наверное, сам знаешь лучше.

Она и в самом деле еще не знала, что ему ответить. Но она знала главное: он должен чувствовать, как она его любит. Это и было самым нужным ему ответом, и он, почувствовав силу ее душевной поддержки, вдруг просто и коротко сказал ей о том, что уже почти решил до ее прихода: он с утра пойдет в райком, где его когда-то принимали в партию, пойдет, все расскажет, и пусть решают, как с ним быть. А боится он теперь только одного: чтобы в последнюю минуту не случилась глупость, чтобы его не задержал на дороге какой-нибудь патруль.

— Я пойду с тобой, — сорвалось у Маши, прежде чем она успела подумать, что не может этого сделать: до утра — комендантский час, а ровно в семь за ней придет эта проклятая машина!

— Значит, возьмешь за руку и отведешь, как маленького, — улыбнулся он в темноте. — Ладно, обсудим.

Он снова становился прежним — большим, сильным и спокойным.

— Я совсем забыл про одну вещь. — Он, кажется, снова улыбнулся. — У тебя нечего поесть? Я отчаянно голоден.

— Что же ты не сказал раньше? Я же тебя спрашивала!

— Тогда не хотел. Разыскал тут без тебя какую-то довоенную горбушку. Пришлось размачивать под краном.

— Ах ты бедняга! У меня есть в шинели немножко галет и банка консервов, только не знаю, какие…

— Какая разница? — рассмеялся Синцов. — Даже если кильки — выпьем потом по пять кружек воды, только и всего.

— Ты лежи, — спуская босые ноги на пол, сказала Маша. — Я пойду принесу.

— Еще чего! — сказал он, тоже спуская ноги.

Оба встали. Она, накинув на плечи шинель, а он, завернувшись в одеяло, прошли на кухню и сели за стол. Маша вынула сверток с уже успевшими искрошиться галетами, а Синцов с трудом вытащил у нее из другого кармана шинели большую банку консервов.

— То-то я все время думал: что это на ногах лежит такое тяжелое? — рассмеялся он.

— Я совсем забыла про нее.

Синцов открыл кухонным ножом банку.

Они сидели друг против друга и ели мясные консервы, макая в банку кусочки галет. Потом Синцов выпил остатки соуса и, улыбнувшись, посмотрел на Машу.

— Эх, и смешные, наверное, мы с тобой сейчас! Сидим на кухне друг против друга, босиком…

Он зевнул и виновато улыбнулся.

— Ты знаешь, хоть и стыдно, а поел — и сразу в сон, как голодную собаку…

— А что же стыдного?

И, чтобы ему в самом деле не было стыдно, поспешила солгать, что ей тоже хочется спать.

Они вернулись в комнату и легли так, как любили спать раньше, когда спали вместе: он — на спине, откинув в сторону правую руку, а она — на боку, прижавшись щекой к этой большой, сильной, тихо обнимавшей ее руке. Но едва они легли, как за окном в небе все чаще одна за другой захлопали зенитки.

— Ну вот, теперь не заснем, — огорченно сказала Маша, имея в виду не себя, а его. Ей по-прежнему не хотелось спать.

— Почему не заснем? — сонно сказал Синцов. — Как раз и заснем…

И уже через минуту Маша почувствовала, что он и в самом деле спит усталым, крепким сном. Он иногда и раньше засыпал вот так, сразу. Только дышал во сне совсем по-другому — легче и ровнее.

Все время, пока была воздушная тревога, и еще час или два после нее Маша, так и не заснув, лежала, прижавшись щекой к теплой большой руке мужа, и все думала, думала о том, что он ей рассказал.

Не то чтобы она не знала всего этого раньше, нет, она многое знала или слышала по кусочкам из вторых и третьих уст, но, наверно, нужно было услышать все это сразу и именно из уст вот этого лежавшего рядом с ней человека, чтобы почувствовать всю меру тяжести, свалившейся на плечи не только ему и ей, а всем людям, конечно, всем людям, — это-то как раз и самое страшное!

— Какое горе! — вслух сказала она, сказала не о себе и не о нем, а обо всем, вместе взятом, — о войне.

И, подумав о взятии Вязьмы и о последней сводке, беспощадно обругала себя за то, как она могла сегодня после проверки документов на заставе снова закрыться брезентом и ехать по Москве, даже не поглядев, что творится кругом…

«Как какая-нибудь обывательница!»

Она узнала из рассказа мужа, как много людей за эти четыре месяца умерло на его глазах; они думали не о себе, а о том, что надо остановить немцев. И все-таки немцы взяли Вязьму и подходили к Москве, и, значит, чтобы их остановить, нужно сделать теперь еще больше, чем уже сделано теми, погибшими, но не остановившими их людьми! И ей, ей тоже надо сделать это на той работе, которая у нее будет! Она с тревогой подумала о том, как сильно ее потряс рассказ мужа, а ведь ей предстоит увидеть все это своими глазами, а может быть, увидеть еще худшее, увидеть и не содрогнуться!

100