— Есть. — Маша невольно улыбнулась.
— Ну и слава богу! Значит, до этого дело у нас не дошло еще. — Попков вздохнул и долго молчал, словно колебался, заговорить ли ему с этой мало еще чего видевшей и знавшей в своей жизни девчонкой о том самом для него важном, о чем он неотступно думал все последнее время. Но говорить об этом сейчас, кроме Маши, ему было не с кем, а молчать он больше не мог. — Я с одним полковником в больнице лежал — хотя и с фронта, а не раненый, тоже, как у меня, грыжа просто. Оказывается, это и на фронте не отменяется. Спрашиваю я его: «Ну, скажи ты мне, что это за такая за «внезапность»? Где же вы были, я ему говорю, — военные люди? Почему товарищ Сталин про это от вас не знал, хотя бы за неделю, ну за три дня? Где же ваша совесть? Почему не доложили товарищу Сталину?»
— И что же он вам сказал? — Маша сама уже много раз задавала себе этот мучительный вопрос, но еще никогда не задавала вслух так прямо и бесстрашно, как это делал сейчас Попков.
— Чего сказал? А ничего не сказал. Нагрубил мне, старику. А тебе, наверно, все понятно? — усмехнулся Попков. — Меня тут одна молодая барышня с нашего двора в прошлом месяце за длинный язык воспитывала: все ей понятно было. А сегодня с чемоданом в руках так через двор ударилась, бедная, аж ноги подламывались. Если и тебе все про все понятно, тогда бог с тобой, лучше молчи.
— Не знаю я, Зосима Иванович. Мы ведь полтора года прожили почти на границе, в самом Гродно, и кто же из нас не думал там о войне?! Конечно, все думали! А потом как ослепление какое-то — перед самой войной маму с Таней там оставить! Я не знаю, как другие, я просто о себе и о муже думаю: как же мы могли это сделать? Не знаю. Даже теряюсь, когда думаю об этом.
— А теперь я тебе скажу, как я понимаю, — после долгого молчания строго и даже торжественно сказал Попков. — Какая такая была «внезапность», я не знаю — не моего ума дело. Когда за стенкой гости придут, на стол собирают, и то людям слышно! А как это так, чтоб под боком целое войско собрали — и не слыхать, не знаю! Но я другое скажу. Что обсчитались мы, какая у немца сила, — это верно. Что сила у него огромная, тоже верно. Потому он и пошел прямо с границы ломать нас. — Попков положил руки перед собой на стол и всем телом подался к Маше. — Ты уже не маленькая, кое-что помнишь и на своем веку. Скажи мне хотя бы про свой век: как ни тяжело нам было, а пожалели мы когда-либо чего-либо для Красной Армии? Было когда такое, что надо на Красную Армию дать, а народ бы не дал? Нет, ты отвечай! Было такое или не было?
— Не было, — сказала притихшая Маша.
— А теперь я так понимаю, что не все у Красной Армии есть, чему надо быть! Подумать, сколько времени не можем фашиста остановить! А теперь я спрашиваю и прошу за это к ответу: а почему же нам не сказали? Да я бы на самый крайний случай и эту квартиру отдал, в одной бы комнате прожил, я бы на восьмушке хлеба, на баланде, как в гражданскую, жил, только бы у Красной Армии все было, только б она с границы не пятилась… Почему не сказали по совести? Почему промолчали? Прав я или нет?
Маша не знала, прав или не прав сидевший перед ней и говоривший, нет, уже не говоривший, а кричавший все это Попков. Но, несмотря на всю горечь того, о чем он кричал ей, она чувствовала в его душе такую силу, которая заставляла ее и себя чувствовать сильной, готовой на все — на баланду, на восьмушку хлеба, — да что там на восьмушку хлеба! — на любой бой, на любую смерть, только бы исправить, переделать все по-другому, чтобы не немцы шли на нас, а мы на немцев!
— Ничего, Зосима Иванович! — радуясь нахлынувшему на нее чувству, почти весело сказала Маша. — Мы еще свернем им шею.
— Спасибо, разъяснила старому дураку! — недовольно отозвался Попков. — Кто в конце концов сверху будет, а кто под низом, не хуже тебя знаю! А вот почему сейчас уже какой месяц под низом?..
— Но почему, почему под низом? — сказала Маша, даже растерявшись от нового натиска старика. — Идут бои, конечно, тяжелые…
— Что идут бои, в сводках читаю, — продолжал гнуть свое Попков. — Здесь их побили, тут пленили, там остановили… И при всем том третьего дня Брянск и Вязьму отдали! Так как же это выходит: сверху или под низом, как это по-вашему, по-военному? Ты военная — вот и ответь!
Маша ничего не успела ответить ему: за окном разом близко ударили зенитки.
— А я думал: чего они сегодня припоздали? — спокойно сказал Попков и, поглядев на старые, еще дореволюционные ходики, встал и спросил: — Пойдешь в убежище?
— А вы?
— А ну его! Там как глухарь внутри котла сидишь, а сверху молотит и молотит. Решил: лучше дома быть… Так как, пойдешь или нет?
— Нет, я тут с вами пережду.
— Тогда давай свет погасим, а штору вздернем, — сказал Попков, обрадованный тем, что Маша осталась. — Я тут в прошлую ночь сидел у окошка, смотрел. Интересная картина!
Прихватив у горла ворот шубы, он дошел до выключателя, погасил свет и, шаркая в темноте ногами, поднял бумажную штору.
Маша присела на подоконник, рядом со стариком. Квартира была на верхнем этаже, дома кругом были невысокие, и перед глазами открывалось целое небо, в котором все клокотало, гремело и стучало тысячами молотков. Это небо было словно одна громадная черная, натянутая над всем городом простыня, которая каждую секунду с треском лопалась в тысяче мест, и всюду, где она лопалась, вспыхивали шарики зенитных разрывов.
Совсем близко, за домом, раскатисто била зенитная батарея, от времени до времени своим грохотом перекрывая все остальные звуки, а между ее залпами, словно в испорченном радио, обрывками слышалось высокое гудение самолетов. Несколько раз дом вздрагивал от разрывов бомб, где-то невдалеке вспыхивали и погасали языки пламени.