Все было с ними за эти шесть дней, не было одного: они никак не могли дойти до своих; сколько бы они ни забирали все глубже и глубже на восток, оказывалось, что немцы ушли еще глубже.
Под конец мечта дойти до линии фронта начала казаться им несбыточной. Одиночество тяготило их больше всего. Иногда они говорили об этом между собой, и тяжелое время, когда они шли от Могилева до Ельни вместе с Серпилиным, начинало казаться им счастливым по сравнению с тем, что они переживали сейчас. Хоть бы встретить какую-нибудь пробивавшуюся с боями часть и идти вместе с нею!
Правда, один раз под вечер им встретился старший лейтенант в форме, с семью вооруженными бойцами: Синцов и Золотарев хотели присоединиться к ним, и старший лейтенант не возражал против этого. Но за ночь он передумал; быть может, у него вызвал недоверие рассказ Синцова, что они идут из окружения уже с июля. Под утро Золотарев услышал только, как вдали похрустывают тронутые ранней изморозью кусты. Те восемь поднялись и, не разбудив их, ушли одни.
— Что, догоним? — спросил Золотарев у Синцова.
Но тот сказал:
— Раз не доверяют, пусть идут.
А части, которая бы выходила с боем и к которой можно было бы присоединиться, все не было и не было. Как видно, выходившие из-под Вязьмы войска пробивались другими путями…
Последний раз они заночевали в лесу. Опушку огибала шоссейная дорога, по ней шел почти непрерывный поток немецких машин.
Улучив момент, они перебежали шоссе, углубились в лес еще километра на два, наломали еловых лап, залезли в их гущу и накрылись дырявой кожанкой Золотарева. До сих пор стояли сухие дни, а сегодня под вечер прошел дождь. Спать было мокро и холодно, хотя они тесно прижались друг к другу, чтобы согреться. Вдобавок их мучил голод: утром кончилась последняя еда, взятая с последнего ночлега под крышей.
Обоим не спалось.
— Жалко, ремень утопил, — невесело усмехнулся Синцов. — Брюхо затянуть — легче было бы.
— Зря мы у тех немцев не пошарили по ранцам, нет ли харчей.
Золотарев уже не в первый раз жалел об этом.
— Дорогу перешли, с булыжным покрытием, — помолчав, сказал Золотарев. — Что бы это могла быть за дорога?
— Похоже, что на Верею, Медынь к югу осталась. Возможно, что это как раз и есть дорога с Медыни на Верею.
— А сколько ж эта Верея от Москвы?
— Около ста.
— Да… — задумчиво сказал Золотарев. — Значит, сто километров до Москвы, а все еще через немцев идем. Ум верить отказывается… — Он прислушался к прокатившейся по небу тяжелой, низкой полосе гула. — На Москву! Не взяли, значит, ее, раз летают!
Они полежали несколько минут молча.
— Ваня, а Ваня! — позвал Золотарев.
Они были людьми одного поколения: политруку Синцову шел тридцатый, а красноармейцу Золотареву — двадцать седьмой; их побратала беда, и среди той жизни, которой они сейчас жили и которая, как им минутами казалось, оставила их двоих на целой земле, они стали звать друг друга на «ты», сами не заметив этого.
— Ну что?
— А все-таки оставили мы с тобой докторшу, не спасли!
— А как спасешь ее? Если б тонули, над головой бы подняли. А так что сделаешь? Померла бы в дороге — лучше было бы?
— Это так, — согласился Золотарев. И, вздохнув, повторил: — А все-таки оставили!
— Ну, чего ты хочешь? — недовольно отозвался Синцов.
— Мало ли чего хочу… Хочешь, а не можешь. Вот что обидно… А знаешь, чего я хочу?
— Ну, чего?
— Вот сказали бы мне: «Золотарев, согласен, мы тебя сбросим вместо бомбы на Гитлера, но только так: его убьешь и сам в лепешку?!» Я бы только спросил: «А попадете?» Обещали бы: «Попадем», — сказал бы: «Сбрасывайте!» Веришь ли?
— Верю.
— И еще иногда думаю: почему я такой несчастный, что в шоферы пошел? Вполне мог на танке быть!
— Ну и что?
— Ничего. Хоть бы раз хотел не из винтовки, а из пушки по ним ударить, сам лично. Расшибить чего-нибудь вдребезги своею силой: танк или машину! Когда выйдем, не пойду больше в шоферы. Ну ее к чертям!..
— Узнают, что шофер, отправят.
— Скрою! Скрою! — Золотарев помолчал. — Ваня, а Ваня!
— Что?
— Скажи, Москву возьмут немцы?
— Не знаю.
— А как думаешь?
— Не верю.
Через небо катилась новая полоса низкого гула.
— Полетели…
— Ваня, а ты где учился?
— Сначала в семилетке, потом в ФЗУ.
— И я тоже. Ты в каком?
— В деревообделочном. А ты?
— А я — на слесаря, при Ростсельмаше. А потом?
— Потом работал. Потом учиться пошел.
— Куда?
— В КИЖ.
— Это что — КИЖ?
— Коммунистический институт журналистики.
— А я все время работал. На тракторе и на грузовой, только уж в армии на легковую перешел. А ты как думаешь, Серпилин выздоровеет?
— Не знаю. Врач сказал, что выздоровеет.
— Хорошо бы снова к нему в часть попасть! А?
— Что ж, когда выйдем, напишем.
— Ты мне говорил, что работал раньше в Вязьме? — вдруг спросил Золотарев.
— В Вязьме, — сказал Синцов и долго молчал после этого.
Он сам уже не раз вспоминал о Вязьме и сейчас, после вопроса Золотарева, прикинув, сколько до нее километров отсюда, решил, что, если им не удастся пробиться, надо поворачивать на Вязьму, искать там знакомых людей и идти в партизаны.
И он и Золотарев думали в эту ночь, что оставшаяся далеко в тылу у немцев Вязьма уже давно взята. Наверно, им обоим, несмотря ни на что, все-таки было бы легче знать то, что происходило там на самом деле.
Кольцо вокруг Вязьмы и в эту ночь все еще сжималось и сжималось и никак не могло сжаться до конца; наши окруженные войска погибали там в последних, отчаянных боях с немецкими танковыми и пехотными корпусами. Но именно этих самых задержавшихся под Вязьмой корпусов через несколько дней не хватило Гитлеру под Москвой.