— Так тебе и надо! — отозвался Комаров. — А что же, люди старались, «языка» брали, а ты его бьешь! Посмотри, какой стрелок!
— Так я ж его и брал, — возразил Леонидов.
— Не ты один брал.
— Ну ладно, по уху, — сказал Леонидов. — Не будь он комвзвода, он бы у меня покатился! Ладно, пусть, — повторил он. — Но он же еще пригрозил: в другой раз повторить — расстреляю! Это как понимать?
— А так и понимать: не бей «языка», — снова наставительно сказал Комаров.
— А как понимать, что меня еще старший политрук тягал? Он мне про «языка» не говорил. Он говорит: «Раз пленный, то вообще не имеешь права… Какое твое право!» — он мне говорит. А это, — Леонидов упер палец в газету так, что прорвал ее, — а это я имею право читать? Или не имею? Я в газете своими глазами все это вижу, как людям головы рубят! А мне по уху? Да?
Он замолчал, ожидая, что ему кто-нибудь ответит. Но ему никто не ответил, и он стал читать дальше, повысив голос против прежнего:
— «В деревне Макеево командир роты связи тов. Мочалов и политрук роты тов. Губарев обнаружили зверски истерзанные трупы красноармейцев Ф.И.Лапенко, С.Д.Сопова, Ф.С.Фильченко. Фашисты надругались над ранеными, выкололи у них глаза, отрезали носы и перерезали горло…» — Он снова оторвался от газеты. — Для чего нам про это пишут? А, младший сержант?
— Чтоб злей были.
— Я и так чересчур злой!
— А «языка» все равно не трогай, — отозвался Комаров, любивший бить в одну точку. — Раз взял, значит, взял.
— Чересчур вы добрые, погляжу я на вас! — зло сказал Леонидов.
Синцов отложил бритву. Последние слова Леонидова рассердили его.
— А ты нам свою злость в глаза не суй! Подожди… — хлопнул он по колену, видя, что Леонидов собирается прервать его. — Ты злой! А сколько фашистов у тебя на счету? Кроме того пленного, два? А Комаров добрый, у него четверо!
— Не все пишутся, — угрюмо ответил Леонидов.
— У всех не все пишутся. У Комарова тоже не все записаны. Какая же твоей злости цена? От злости, что мало убил, решил к двоим третьего добавить? Пленных бить — злость недорогая!
— Много вы знаете о моей злости! — прервал Синцова Леонидов, в гневе переходя на «вы».
— Знаю! — отрубил Синцов. Судьба ожесточила его, лишила последних остатков былой, довоенной мягкости. — Мало ты еще чего видел! Вот что!
— Не меньше вашего!
— Нет, меньше. И первый твой настоящий бой, если хочешь знать, в Кузькове был!
— Больно вы много всего про меня знаете! — сердито, но растерянно сказал Леонидов.
— А я твой отделенный, я про тебя все должен знать, — заставляя себя успокоиться именно при воспоминании, что он отделенный, сказал Синцов.
По свойственному ему чувству справедливости он подумал при этом, что Леонидов под Кузьковом, так же как и Пестрак, был в атаке действительно в первый раз, но он, Синцов, тогда не догадался об этом по его поведению, узнал лишь потом и случайно. И двух, а не четырех фашистов Леонидов убил не потому, что трусливее Комарова, а просто потому, что в бою сложилось так, а не иначе.
Снова взявшись за бритву и искоса взглянув на упрямо уткнувшегося в газету Леонидова, Синцов еще раз подумал, что был прав. «Нечего тыкать другим в глаза свою злость, все мы сейчас на войне одинаковые: и злые — злые, и добрые — тоже злые! А кто не злой, тот или войны не видал, или думает, что немцы его пожалеют за его доброту».
Он вышел без гимнастерки на улицу, вытер снегом горевшее после бритья лицо и вернулся.
— А ну его знаешь куда… — услышал он, входя обратно в землянку, голос Леонидова. — Я злой, а он добрый… А когда сам того фрица у землянки автоматом по каске хрястнул, так от злости — куда ствол, куда приклад!..
Синцов вошел, и Леонидов замолчал, не боясь продолжать — это было не в его характере, — а просто не желая.
— Ну, чего там еще вычитал? — примирительно сказал Синцов, уже надев гимнастерку, полушубок и ушанку и повесив на шею автомат с новым самодельным прикладом.
— А вот все то же и вычитал, — неприветливо отозвался Леонидов и ткнул пальцем в конец все того же абзаца сводки, что читал до этого вслух. — «В деревне Екатериновка подобран труп санитарного инструктора тов. Никифорова. Гитлеровцы избили тяжело раненного санитара прикладами, искололи штыками, изрезали лицо бритвой».
«Бритвой, а?!» — подумал Синцов, физически ощутив, как он сам лежит, раненый, не в силах шевельнуться, а немец сидит у него на груди и режет ему лицо бритвой.
— Пойду сниматься, — сказал он вслух. — Если придет Караулов, доложите ему.
Когда он в первый раз выходил из землянки умываться, это не бросилось ему в глаза, а сейчас он внезапно заметил всю красоту природы в этот солнечный зимний день: и на редкость синее небо, и белизну нападавшего за ночь снега, и черные тени стволов, и даже треугольник самолетов, летевших так высоко, что их далекое, тонкое пение не казалось опасным.
Только что в блиндаже они спорили между собой о войне и смерти, о том, как убивать людей, и о том, можно ли при этом быть добрым и злым…
А сейчас он шел к развалинам барского дома по залитой солнцем и разлинованной тенями стволов сосновой аллее и думал, как, в сущности, плохо приспособлен человек к той жизни, которая называется войной. Он и сам пытается приучить себя к этой жизни, и другие заставляют его приучиться к ней, и все равно из этого ровным счетом ничего не выходит, если иметь в виду не поведение человека, на котором постепенно начинает сказываться время, проведенное на войне, а его чувства и мысли в минуту отдыха и тишины, когда он, закрыв глаза, может, словно из небытия, мысленно возвратиться в нормальную человеческую обстановку…